Трактир жизни - Страница 29


К оглавлению

29

И опять-таки вся она – была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода над ней была еще одна странная власть. Ею владел тот еще несуществующий человек, который фатально рос в ней с каждым ее неуклюжим шагом, с каждым биением ее тяжело дышащего сердца.

Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало всё, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка.

Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.

Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно-горделиво он растянулся на припеке и жует что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жует, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.

Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем ее бумажно-белую спину.

Нет, символы, вы еще слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнете ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».

Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы ее топчете. Погодите, придет росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звезды. Придет и человек – может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает ее всяким добром, а она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в ее недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого черного обоза… А там с зарею заскрипят возы, и долго, долго душа будет колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозема…

Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле – кому и с какой стати служил он?

Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, сметывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьем да колотили по черным ухабам?

Во всяком случае, отслужит же и он и попадет наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк! Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите еще… Мешок попадает в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с темным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О, проклятие!

Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.

А ведь этот мешок был душою поэта, – и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил ее жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что ее в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.

Бледный римляни эпохи Апостата
Переводы

Гораций

(Ода II, 8)


Когда б измена красу губила,
Моя Барина, когда бы трогать
То зубы тушью она любила,
То гладкий ноготь,
Тебе б я верил, но ты божбою
Коварной, дева, неуязвима,
Лишь ярче блещешь, и за тобою
Хвостом пол-Рима.
Недаром клятвой ты поносила
Родимой пепел, и хор безгласный
Светил, и вышних, над кем невластна
Аида сила…
Расцвел улыбкой Киприды пламень
И нимф наивность, и уж не хмуро
Глядит на алый точильный камень
Лицо Амура.
Тебе, Барина, рабов мы ростим,
Но не редеет и старых стая,
Себя лишь тешат, пред новым гостем
Мораль читая.
То мать за сына, то дед за траты
Клянут Барину, а девам сна нет,
Что их утеху на ароматы
Барины манит…

(Ода III, 7)


Астерия плачет даром:
Чуть немножко потеплеет –
Из Вифинии с товаром
Гига море прилелеет…
Амалфеи жертва бурной,
В Орик Нотом уловленный,
Ночи он проводит дурно,
И озябший и влюбленный.
Пламя страсти – пламя злое,
А хозяйский раб испытан:
Как горит по гостю Хлоя,
Искушая, всё твердит он.
Мол, коварных мало ль жен-то
Вроде той, что без запрета
Погубить Беллерофонта
Научила мужа Прета,
Той ли, чьи презревши ласки,
Был Пелей на шаг от смерти.
Верьте сказкам иль не верьте –
Все ж на грех наводят сказки…
Но не Гига… Гиг крепится:
Скал Икара он тупее…
Лишь тебе бы не влюбиться
По соседству, в Энипея, –
Кто коня на луговине
Так уздою покоряет?
В желтом Тибре кто картинней
И смелей его ныряет?
Но от плачущей свирели
Всё ж замкнись, как ночь настанет…
Только б очи не смотрели,
Побранит, да не достанет…

(Ода III, 26)


Давно ль бойца страшились жены
И славил девы нежный стон?..
И вот уж он, мой заслуженный,
С любовной снастью барбитон.
О левый бок Рожденной в пене
Сложите, отроки, скорей
И факел мой, разивший тени,
И лом, и лук – грозу дверей!
Но ты, о радость Кипра, ты,
В бесснежном славима Мемфисе,
Хоть раз стрекалом с высоты
До Хлои дерзостной коснися.

Гете

«Над высью горной…»


Над высью горной
Тишь.
В листве, уж черной,
Не ощутишь
Ни дуновенья.
В чаще затих полет…
О подожди!.. Мгновенье –
Тишь и тебя… возьмет.

Генрих Гейне

Ich Grolle Nicht


Я всё простил: простить достало сил,
Ты больше не моя, но я простил.
Он для других, алмазный этот свет,
В твоей душе ни точки светлой нет.
Не возражай! Я был с тобой во сне;
Там ночь росла в сердечной глубине,
И жадный змей все к сердцу припадал…
Ты мучишься… я знаю… я видал…
Мне снилась царевна в затишье лесном,
Безмолвная ночь расстилалась;
И влажным, и бледным царевна лицом
Так нежно ко мне прижималась.
«Пускай не боится твой старый отец:
О троне его не мечтаю,
Не нужен мне царский алмазный венец;
Тебя я люблю и желаю».
«Твоей мне не быть: я бессильная тень, –
С тоской мне она говорила, –
Для ласки минутной, лишь скроется день,
Меня выпускает могила».
29